В гостях хорошо, а дома лучше!

— Да будешь ты долговечен! — сказал Факраш в виде приветствия, выступая из-под арки.
— Вы очень добры, — сказал Гораций, его гнев почти испарился от чувства облегчения, когда он увидел вернувшегося джинна. — Но я не думаю, чтобы возможно было долго прожить при таких условиях.
— Доволен ли ты жилищем, которое я воздвиг для тебя? — спросил джинн, осматривая величественную залу с заметным одобрением.
Было бы более чем грубо, сказать ему, как далек был Гораций от удовольствия, поэтому он мог только промямлить, что никогда в жизни подобной квартиры не имел.
— Это много ниже твоих заслуг, — заметил Факраш любезно. — Удивились ли твои друзья твоему угощению?
— Да, удивились, — сказал Гораций.
— Верный способ сохранить друзей это щедро потчевать их, — заметил джинн.
Тут уже у Горация не хватило терпения.В гостях хорошо, а дома лучше!

— Да будешь ты долговечен! — сказал Факраш в виде приветствия, выступая из-под арки.
— Вы очень добры, — сказал Гораций, его гнев почти испарился от чувства облегчения, когда он увидел вернувшегося джинна. — Но я не думаю, чтобы возможно было долго прожить при таких условиях.
— Доволен ли ты жилищем, которое я воздвиг для тебя? — спросил джинн, осматривая величественную залу с заметным одобрением.
Было бы более чем грубо, сказать ему, как далек был Гораций от удовольствия, поэтому он мог только промямлить, что никогда в жизни подобной квартиры не имел.
— Это много ниже твоих заслуг, — заметил Факраш любезно. — Удивились ли твои друзья твоему угощению?
— Да, удивились, — сказал Гораций.
— Верный способ сохранить друзей это щедро потчевать их, — заметил джинн.
Тут уже у Горация не хватило терпения.
— Вы имели любезность так попотчевать моих друзей, — сказал он, что они больше никогда сюда не вернутся.
— Как так? Газве не было яств отборных и жирных? Разве не было вино сладко, а шербет подобен благовонному снегу?
— О, все было… э… э… как нельзя вкуснее, сказал Гора ций. — Не могло быть лучше.
— Однако ты говоришь, что твои друзья больше сюда не вернутся. По какой причине?
— Вот видите ли, — объяснил Гораций неохотно, — можно угостить людей через край… Я хочу сказать, что не всякий способен оценить арабскую кухню. Но они могли бы примириться с этим. Главная беда была в плясунье.
— Я приказал, чтобы гурия, прелестнее, чем полный месяц, и легкая, как молодая газель, явилась для утехи твоих гостей!
— Являлась, — сказал Гораций мрачно.
— Ознакомь меня с тем, что произошло… потому что я ясно замечаю, что было нечто, несогласованное с твоими желаниями.
— Да! — сказал Гораций. — Будь это холостая пирушка, никакой беды бы не вышло от этой гурии, но в данном случае двое из гостей были дамы, и они, что вполне естественно, все это истолковали ложно.
— Поистине, — воскликнул джинн, — твои слова совершенно непонятны для меня.
— Не знаю, каковы обычаи в Аравии, — сказал Гораций, — но у нас совершенно не принято, чтобы человек приглашал гурию танцевать после обеда для увеселения барышни, на которой он предполагает жениться. Трудно поверить, чтобы подобный род внимания к ней нашел себе должную оценку.
— Значит, среди твоих гостей была девица, которую ты хочешь взять в жены?
— Да, — сказал Гораций, — а двое других были ее отец и мать. Таким образом, вы можете себе представить, что для меня было не совсем приятно, когда ваша газель бросилась к моим ногам, обняла мои колени и заявила, что я — свет ее очей?! Понятно, это не имело никакого особенного значения, это, вероятно, самое обыкновенное поведение для газели, и я ее нисколько не порицаю. Но при данных обстоятельствах, я очутился в неловком положении.
— Мне казалось, — сказал Факраш, — будто ты уверял меня, что не обручен ни с какой девицей.
— Я, кажется, только сказал, что вам нет нужды трудиться кого-нибудь за меня сватать, — возразил Гораций. — Конечно, я был помолвлен… хотя после этого вечера все расстроилось… разве только… Ах, я вспомнил! Не знаете ли вы, была ли действительно какая-нибудь надпись на пробке вашей бутылки и что там было написано?
— Ничего не знаю ни о какой надписи, — сказал джинн, — Принеси мне печать, чтобы я мог ее видеть.
— У меня ее нет в настоящую минуту, — сказал Гораций. — Я ее отдал на время своему другу, отцу этой барышни, о которой я вам говорил. Понимаете ли, г. Факраш, вы привели меня в… я хочу сказать, что я очутился в таком безвыходном положении, что счел себя обязанным чистосердечно во всем признаться ему, но он не поверил. Тогда мне пришло в голову, что там может оказаться какая-нибудь надпись, объясняющая, кто вы и почему Сулейман посадил вас в бутыль. В таком случае профессору прошлось бы допустить, что мой рассказ не сплошная выдумка.
— Поистине я дивлюсь тебе и скудости твоей проницательности, — заметил джинн, — потому что если бы действительно и была надпись на печати, то невозможно, чтобы кто-нибудь из твоего племени сумел разобрать ее.
— Извините, пожалуйста, — сказал Гораций. — Профессор Фютвой — ученый ориенталист, он может разобрать всякую надпись, сколько бы тысячелетий назад она ни была сделана. Если там есть что-нибудь, он разберет. Вопрос только в том, есть ли там что-нибудь.
Воздействие этой речи на Факраша было в такой же степени неожиданно, как и необъяснимо: черты лица джинна, обычно мягкие, стали подергиваться, пока не сделались страшными, и внезапно с яростным воем он вырос почти вдвое против своего обыкновенного роста.
— О, ты, низкий разумом и породою! — воскликнул он громким голосом. — Как решился ты отдать сосуд, в который я был заключен, в руки этого ученого мужа?
Вентимор, хотя и сильно потрясенный, не потерял самообладания.
— Почтеннейший, — сказал он, — я не предполагал, что он еще вам будет нужен. Дело в том, что я и не отдавал его профессору Фютвой, вон он стоит в углу, а отдал только бутылку. Я хотел бы, чтобы вы так не возвышались надо мной. У меня шея болит от разговора с вами. И почему вы так скандалите из-за того, что я одолжил печать? Что вам из того, если бы даже это и подтвердило мой рассказ? А для меня важно, чтобы профессор поверил мне.
— Я говорил необдуманно, — сказал джинн, медленно возвращаясь к своему нормальному росту. — Поистине сосуд не имеет ценности. Что касается крышки, раз она отдана лишь на время, то большой беды нет. Но если что-нибудь написано на печати, то, может быть, этот ученый муж, о котором ты говоришь, уже прочитал все?
— Нет, — сказал Гораций, — он не возьмется за это до завтра. А когда прочтет, то, может быть, там ничего не окажется про вас и я останусь в еще худшем положении.
— А тебе так желательно, чтобы он получил доказательства твоей правдивости?
— Ну, конечно! О чем же я все время толкую?!
— Кто же может уладить все лучше, чем я сам?
— Вы! — воскликнул Гораций. — Вы хотите сказать, что согласны сделать это? Г. Факраш, вы — славный старик! Это ведь как раз то, что нужно?
— Нет ничего такого, — сказал джинн, снисходительно улыбаясь, — чего бы я не сделал, чтобы увеличить твое благополучие, потому что ты оказал мне неоценимую услугу. Ознакомь меня с местом жительства этого мудреца, и я явлюсь перед ним. И если бы случилось, что он не нашел никакой надписи на печати или же ее смысл остался скрытым от него, то я уверю его, что ты говорил истину, а не ложь.
Гораций очень охотно дал ему адрес профессора.
— Только не ходите к нему нынче ночью, знаете, — счел он благоразумным прибавить. — Вы его очень испугаете. Зайдите в любое время завтра, после завтрака, вы застанете его дома.
— Сегодня ночью, — сказал Факраш, — я возобновлю поиски Сулеймана, мир ему! Потому что я еще не нашел его.
— Если пытаться делать так много дел сразу, — сказал Гораций, — то не знаю, какого можно ждать толка!
— В Ниневии никто о нем не знал, потому что на том месте, где я оставил город, я теперь нашел груду развалин, населенных совами и летучими мышами.
— И я опасался, что вас разочарует Ниневия, — пробормотал Гораций почти вполголоса. — А что бы вам заглянуть на родину царицы Савской? Там вы могли бы услышать о нем!
— Сава эль-Иемень, царство Бильскис, царицы, любимой Сулейманом, — сказал джинн. — Это превосходный совет, и я, не откладывая, последую ему.
— Но не забудете побывать у профессора Фютвоя завтра?
— Конечно, нет. А теперь, раньше, чем я уйду, нет ли какой-нибудь другой услуги, которую я мог бы оказать тебе? Гораций колебался.
— Есть одна, — сказал он, — только я боюсь, что вы обидитесь, если я скажу.
— Мой разум и мое око открыты твоим велениям, — сказал джинн. — Ибо все, чего бы ты ни пожелал, будет исполнено, если только в моей власти сделать это.
— Хорошо, — сказал Гораций, — если вы уверены, что не обидитесь, то я скажу. Вы превратили этот дом в чудесное место, больше похожее на Альгамбру — только, конечно, не на ту, что у нас на Лестерской площади, — чем на лондонский дом, сдаваемый жильцам. Но ведь я тут только квартирую, а люди, которым принадлежит дом — прекрасные в своем роде люди, — предпочли бы оставить его таким, каким он был. У них появилась мысль, что они не будут в состоянии сдать эту квартиру так же легко, как другие.
— Подлые и алчные псы! — сказал джинн презрительно.
— Возможно, — сказал Гораций, — что они смотрят на это очень односторонне. Но именно таков их взгляд. Они даже предпочли уйти отсюда. А дом-то их, а не мой!
— Если они покинут это жилище, то ты останешься его владельцем.
— Вы думаете? Они пойдут в суд и выгонят меня, и мне придется уплатить все огромные убытки. Так что, понимаете, чем вы хотели наградить меня, то принесет мне только неприятности.
— Приступай без лишних слов к изложению твоей просьбы, — сказал Факраш, — ибо я спешу.
— Больше ничего я от вас не хочу, — ответил Гораций в некотором беспокойстве за эффект, какой произведет его просьба, — кроме того, чтобы вы сделали все как раз таким, как оно было раньше. Это не займет у вас и минуты.
— Поистине, — воскликнул Факраш, — оказывать тебе благодеяния — бесполезное предприятие, ибо не однажды, а дважды ты отбросил мои милости! Я недоумеваю, как отблагодарить тебя?
— Я знаю, что злоупотребляю вашей добротой, — сказал Гораций, — но если вы только сделаете это и убедите профессора, что мой рассказ правдив, то я буду более чем удовлетворен и никогда но попрошу у вас другого одолжения.
— Мое благоволение к тебе, не имеет пределов, как ты увидишь, и я по могу отказать тебе ни в чем потому, что поистине ты достойный и воздержанный юноша. И так прощай, и да будет все согласно твоему желанию.
Он поднял руки над головой и взлетел, как ракета, к высокому куполу потолка, который расступился и пропустил его. В глазах Горация, смотревшего вслед ему, мелькнуло на минуту темное небо и одна или две звезды, которые, казалось, спешили за прозрачным опаловым облачком, прежде чем крыша опять сомкнулась.
Затем послышались низкий грохочущий звук и удар, похожий на слабое землетрясение, — стройные колонны согнулись под подковообразной аркой, огромные висячие фонари погасли, стены сдвинулись, пол поднимался и опускался… пока Вентимор не очутился опять в своей собственной гостиной среди мрака.
В окно видна была большая площадь, еще окутанная серым туманом, уличные фонари мигали от ветра. Какой-то запоздалый гуляка, возвращаясь домой, тарахтел для развлечения палкой о решетку, проходя мимо.
В комнате все было в прежнем виде, как и раньше, и Гораций с трудом верил, что пять минут назад он стоял па том же самом месте, но только футов на двадцать ниже, в обширной зале, выложенной голубыми изразцами, с куполообразным потолком, с величавыми арками и колоннами.
Но он вовсе не жалел о кратковременности этого блеска, он горел от стыда и отвращения каждый раз, когда вспоминал о кошмарном банкете, столь непохожем на тихий, простенький обед, который он был намерен дать.
Как-никак, но все было кончено и не стоило мучиться из-за того, чему нельзя было помочь, кроме того, к счастью, не произошло большой беды: мало-помалу джинн понял свою ошибку и, надо отдать ему справедливость, ясно выразил желание исправить ее. Он обещал пойти к профессору на следующий день, и результат этого свидания не мог оказаться неудовлетворительным. А затем, как думал Вентимор, у Факраша должно было хватить здравого смысла и доброго чувства, чтобы уже больше не вмешиваться в его дела.
Значит, пока можно было уснуть спокойно, освободившись от своих наихудших опасений; он отправился к себе в комнату с чувством горячей благодарности судьбе за то, что у него есть христианская кровать. Он снял свои пышные ризы — единственное оставшееся у него доказательство того, что события этого вечера не были галлюцинацией, — и запер их в шкаф с чувством облегчения, что ему никогда но понадобится надевать их опять. Последнею отчетливою мыслью его перед сном было утешительное размышление, что если между ним и Сильвией и была какая-нибудь преграда, то она устранится в течение ближайших часов.